Каждан А. Социальный состав господствующего класса Византии XI-XII веков. Серия: Новая Византийская библиотека. Исследования. СПб. Алетейя. 2021г. 236 с. Твердый переплет, Обычный формат.
Эпоха Средневековья чаще всего ассоциируется с аристократией, она находится на вершине социальной иерархии, и является главным носителем власти и собственности в своём обществе. Конкретная историческая реальность, конечно, сложнее, но претензии наследственной аристократии, обладающей определённым силовым, экономическим и военным ресурсом в Западной Европе вполне очевидны. «Третье сословие» вклинилось в систему власти позже, первым же «интерессантом» системы «сдержек и противовесов» становится именно феодальная аристократия. Вспоминаем старое доброе понятие «поместья-государства», которое встречается в трудах медиевистов-классиков, для которых роль господства земельной военной аристократии было неоспоримой чертой «феодального строя», которое, с лёгкой руки марксистов и эволюционистов, искали во всех уголках земного шара. Что у нас с Византией?
Чёткая иерархичность социального, свойственная западноевропейскому обществу, удивляла византийский мыслителей в эпоху столкновения культур, новогреческому обществу оставалась присуща относительная вертикальная мобильность, корпоративность сеньората ему не была свойственна. С одной стороны, активной динамике элиты свойственны многочисленные плюсы, она придаёт обществу пластичность и подвижность, однако стоит помнить об общем контексте социально-политической жизни Византии. Она постоянно тяготела к концентрации ресурсов и централизации вокруг Константинополя и двора басилевса, и, фактически, именно политические игры в столице и определяли критерии отбора представителей элиты, и далеко не всегда они базировались на каких-либо рациональных основаниях. Византийская элита представляется эдакой эрзац-бюрократией, в том смысле, в котором это понятие употребляет Пьер Бурдьё: внутренние законы функционирования корпорации важнее практических функций, для которых она, по идее, предназначена.
Весьма вероятно, что подобное положение вещей обусловлено самим ходом исторического развития Византии. В ранний период происходил упадок городов и относительное развитие аграрных регионов, на базе которых и росло хозяйство новогогреческой знати (если, конечно, учитывать ещё многочисленные катастрофы эпохи Раннего Средневековья, вроде «Юстиниановой чумы»), однако с VII в. ситуация меняется. По мнению Григория Острогорского, многочисленные нашествия разрушают и сетевые корпорации провинциальной знати, и подрывают их хозяйственное господство, разрушая и дезорганизуя крупные и средние формы собственности. Это заставляет концентрироваться вокруг единственного надёжного центра силы — двора басилевса. Из-за этого статус знати остался в Византии достаточно смазанным — они не владели крупной иммунной земельной собственностью (по Горянову, в постлатинское время эту роль выполняла экскуссия, что и позволило ему говорить о «поздневизантийском феодализме»), не несли функцию организации войска и не поставляли элитные военные кадры. Но развитие крупного землевладения шло несколько иным путём — об этом мы поговорим чуть ниже, когда поймём базовую концепцию Александра Каждана.
Почему автор всё же выбрал XI-XII вв.? По всей видимости, эта монография была задумана Кажданом в процессе написания «Византийской культуры», и именно там он выделяет эти два века как переломные в истории новогреческой элиты, поскольку с X в., по его представлениям, принцип вертикальной мобильности ослабляется, и императорский двор, и сама пурпурная мантия, попадают в руки ограниченного числа сложившихся аристократических родов. Клановая система была значима для Комнинов, пришедших к власти после эпохального разгрома под Манцикертом, и стало определённым этапом в развитии «феодализма», обозначила недоразвившуюся тенденцию к складыванию патримониальной системы.
Согласно той концепции, которую выводил Каждан, византийская знать была предельно разобщена. Если европейской рыцарской элите была свойственна определённая корпоративная этика, то у константинопольской аристократии критерий был один — собственное, личное положение в обществе, которое было закреплено лишь милостью императора, и постоянное соперничество за властный ресурс мешало институализации аристократии, закрепляло акорпаративизм и индивидуализм. То есть, его эмпирическое исследование должно было опровергнуть, или утвердить эту гипотезу — так появилась работа «Социальный состав господствующего класса Византии XI-XII вв». Кроме того, его смущала традиционная историографическая позиция, согласно которой византийская аристократия разделялась на феодальную и служилую, причём фиксировала большой пласт землевладельческого сеньората в провинции, знатного по происхождению, и несущего военные функции — всё согласно классическому представлению о феодализме. Классическая византинистика противопоставляет «службу» и «владение», классический феодал должен быть противопоставлен централизованному государству, если у него есть ресурсы для самообеспечения, он зачастую противостоит государственной власти, «служение» же подразумевает выполнение административно-чиновничьих функций при императорском дворе (в самом широком толковании, если вспомнить маркграфов Карла Великого, которые тоже были своего рода дворцовыми служащими). Каждан ставит вопрос по иному: существовала ли в Византии знатность вне службы?
Чтобы методологически упростить свою задачу, Каждан определяет аристократию как правовое явление, не социально-экономическое — последнее излишне широкое, и позволяет включать в себя самые разнообразные эксплуататорские слои. Знать — определённый набор привилегий, из которых важнейшая — возможность осуществлять власть, или стать объектом её делегирования со стороны центральной власти, или быть её субъектом.
Пару слов об исследовательской оптике. На заре своего творчества Арон Гуревич покинул стройные ряды византинистов, поскольку Византия ему навевала ассоциации с «советской сталинской действительностью» — вот он и вернулся на английскую и скандинавскую почву с их «архаическим индивидуализмом». Александр Каждан, его друг и товарищ, учёный того же, в целом, склада (его «Византийская культура» по своему смыслу близка «Категориям средневековой культуры»), наоборот, впитал и развил эту мысль. В своём позднем мемуарном тексте, «Трудный путь в Византию» (1992), он указал, что для него эта держава — «тысячелетняя лаборатория тоталитарного опыта» (в противовес Энтони Калделлису), причём он подчёркивает, что в данном случае это определение не обязательно несёт в себе негативный оттенок.
Александр Каждан был византинистом-самоучкой, и учился у медиевистов-«западников», и многие приёмы в методологии он взял, скажем, из школы Косминского, и иже с ними, это хорошо видно по его первым «аграрным» работам, позже присоединилась методология школы «Анналов» («Византийская культура» появилась не на пустом месте). Особенно была велика роль Марка Блока и его «La Société féodale», в которой немало срок уделялось формированию привилегированного сословия. Но тех источников, которые есть в распоряжении тех, кто занимался Францией и Германией, у византинистов не было, и ему пришлось заниматься старой доброй статистической работой, то есть составлением подробного списка новогреческих знатных родов с максимально полными биографическими данными, насколько это, конечно, возможно. Просопография — метод, который позволяет изучать определённую группу лиц через их личные биографии. Эта группа лиц, как правило, ограничена социальным статусом, положением, территорией или временем. Для чёткого определения какого-либо понятия нужны серийные источники, одинаковые, повторяющиеся из поколения в поколение факторы, подборка этих фактов должна быть чётко верифицирована.
Первое — исследователь должен понять, какую роль отводили византийцы «богатству», происхождению, и «чиновности» в своём обществе. Второе — на фоне оценочного исследования перейти к количественному, ранжировать полученные при просопографическом анализе данные в картину бытия новогреческой знати.
Каковы полученные данные?
Историк смог подтвердить, что чётко оформленного с юридической точки зрения класса-сословия в Византии, по крайней мере в озвученную эпоху, не было, он был открыт, социальные лифты работали. Для государственной структуры подобная динамика, как уже говорилось, большой плюс. Но так ли всё гладко? Семьи синклита, высшего слоя аристократии, на протяжении столетий сохраняли свои позиции, и зачастую чиновничьи функции в Империи закреплялись за ограниченным кругом фамилий. Анкетирование выявило, что случаи перехода семьи из родового статуса в аристократический немногочисленны, хоть и весьма впечатляющи, поэтому какой-то ярко выраженной ротации рядов знати всё же не было. С точки зрения современников, родовитость была важным признаком аристократии (хотя и новым, Каждан отмечает, что чётко линьяжи знатных фамилий оформляются лишь в X веке — до этого патронимы редки даже на моливдовулах), но, помимо неё, важное значение имели богатство, чиновный статус, и — в идеале — нравственность (впрочем, это общее место монархического типа сознания). Богатство в данном случае имеет второстепенное значение, на втором месте после знатности, причём, как констатирует Каждан, вслед за Геннадием Литавриным, оно вовсе не равнозначно земельному богатству, даже просто недвижимости. Поместье не было в ту эпоху главным источником богатства. Знать жила на часть государственной ренты, централизованного налога, и её главным богатством были деньги и драгоценности, вещь эфемерная и преходящая. Дело не только в том, что поместное хозяйство было нерентабельным — монастырские владения в провинции зачастую вовсе не бедствовали — просто императорская служба и её побочные «эффекты» давали значительно больше. Отсюда и довольно неустойчивые и не оформленные в юридической практике, и слабо отражённые современниками представления о вассалитете, имеющем второстепенный характер. Плюс ко всему, видимо, провинциальная мелкая знать и локальные административные чины не считались частью новогреческой знати, и выпадали из поля зрения и мыслителей, и юристов.
Таким образом, земельная монополия, которая существовала у господствующего класса, не было определяющей его чертой. Ч ётко выраженного иммунитета от государственной власти в Византии не было, что и наделяло крупное землевладение специфическими чертами: наиболее успешная реализация экономического могущества определялась не собственными ресурсами знати, а её отношением с государственными структурами, которые сохраняли монополию на «власть-собственность» в рамках империи. Принадлежать к господствующему классу и не быть в близости к Константинополю для новогреческой знати было известным оксюмороном.
То есть, согласно концепции Каждана, знать не была чётко оформившейся социальной стратой, ни в общественной реальности, ни в делопроизводственной практике. Их положение обеспечивалось не богатствами и владениями, а местом в государственной иерархии, монополия на земельную собственность не приобрела черт автономии, а осуществлялась через долю государственной власти, их мировоззрение колебалось между принципами индивидуалистичного эгоизма «атомарного» человека, и античными идеалами гражданственности. Впрочем, императорская власть, особенно в лице Комнинов, которые даже военную знать, в конечном счёте, стремились превратить в «гражданскую», поддерживали именно атомарное начало, концентрируя нити управления над синклитом путём их разобщения.
Таким образом, вся идея вертикальной мобильности новогреческой знати, имеющая большой потенциал и в широком социальном плане (хотя отдельные историки, вроде Галины Лебедевой, утверждают, что она справедлива только для самого раннего византийского периода, до VII в.), и узком управленческом, разбилась о «негативную централизацию» вокруг Константинополя. Концентрация властных и экономических ресурсов в одном центре затрудняла развитие «ячеистости» общества, и способствовала размыванию идей самоуправления и суверенитета, чему, впрочем, способствовала и бурная политическая история Византии, многочисленные нашествия и смена власти на удалённых от центра территорий, отсутствие стабильности развития её регионов. Концентрация знати вокруг трона и отсутствие чётких критериев наследственности также, в теории, должна была способствовать развитию системы сдержек и противовесов между императорской властью и аристократией, однако, видимо, эффект был обратным. В условиях, когда имеющий абсолютную власть басилевс зависел от аристократических группировок, которые в любой момент могли свергнуть его с трона, формирование узкого правящего клана было вопросом времени. Эпоха Комнинов, как считает Каждан, и была тем моментом, когда власть сконцентрировалась в руках узкой группы синклита, что он и называет «феодализацией» Византийской империи. Вопрос спорный, поскольку «феодализация» в классическом смысле предполагает сетевую структуру распределения власти, в противовес её концентрации, однако если взять за основу классическое марксистское определение, где государство выступает как орудие класса-эксплуататора, то мы можем говорить о «феодализации».
Чем дальше изучаешь Византию, тем более загадочной кажется эта цивилизация, и вопросов появляется больше, чем ответов. Возможно, над всеми нами довлеет понимание того, что она трагически погибла под сапогами турецких янычар, и мы автоматически в любом политическом, социально-экономическом и культурном аспекте её бытия пытаемся видеть зёрна будущей гибели. То же и с аристократией — сконцентрировавшись в центре империи, они, как ни парадоксально, используя властный ресурс, получали контроль над имперскими бенефициями на всей сохранившейся территории Византии, и получали возможность выкачивать ресурсы из регионов в столицу. Можно было бы списать подобный взгляд на исследовательскую «аберрацию вхождения», но восстание Зилотов, случившееся парой веков после рассматриваемого периода, говорит само за себя.
Чем дальше я углубляюсь в Византию, тем зыбче почва под моими ногами. Исследование Каждана ещё раз продемонстрировало мне, насколько размыты основы этой поистину загадочной цивилизации, сколько там всего неоформившегося и эфемерного. Возможно, дальнейшее углубление в эту культуру поможет мне глубже понять её.
У меня не было особого желания писать о книге Бориса Горянова. Очевидно, что она принадлежит своей эпохе, эпохе «контурных карт» псевдомарксистской историографии, является наследием эпохи возрождающейся отечественной византинистики, которой в первые десятилетия было необходимо отдать оммаж «генеральной линии партии», чтобы заслужить право на существование. Впрочем, как оказалось, да как и всегда, жизнь куда сложнее наших представлений о ней, и «Поздневизантийский феодализм» представляет собой определённый интерес. С одной стороны, перед автором стояла уже готовая схема, согласно которой Византия в последние два века своего существования должна быть, без вариантов, державой с определённой формой «развитого феодализма», но, с другой стороны, за ним была школад дореволюционной византинистики, в частности, источниковедения, что в сочетании с марксистским методом могло дать свои позитивные плоды.
Борис Горянов был из первого поколения советских византинистов, «пролезший» в псевдомарксистскую науку с тематикой «антифеодального» восстания зилотов (XIV в.), и, замеченный Евгением Косминским, попал в состав редколлегии возрождённого «Византийского временника». Почитав его тексты, мы обнаружим, что он был прежде всего наследником дореволюционного византиноведения, сторонником идей Фёдора Успенского, даже его стиль и слог куда ближе традиционному, и почти не несёт в себе советских фразеологизмов. Одним из первых Горянов высказывал мысль об «обмирщении» ромейской культуры в поздний период, обозначив вопрос «византийского Ренессанса», но полноценного развития его мысль, по всей видимости, не получила, канув в забвение, дожидаясь «школы Аверинцева». Книга «Поздневизантийский феодализм» так и осталась «лебединой песней» Бориса Горянова, который оказался полностью заслонён фигурами, скажем, Михаила Сюзюмова, Александра Каждана, или Геннадия Литаврина. Книга его действительно изрядно устарела, слова из песни не выкинешь, однако это не значит, что она вовсе не заслуживает внимания.
Итак, в чём изначальный замысел? Основная концепция — показать развитие феодальных отношений в период между существованием «Латинской Романии» и взятием Константинополя. С двухвековым периодом ранее автору было более или менее всё ясно: сложилась система проний как феодальных держаний, и крестьяне массово оказывались в зависимости от правящего класса. Развивается крупное землевладение, феодалы кучкуются в группировки возле трона и противостоят крестьянским восстаниям, ослабляется централизация, добиваются остатки городского самоуправления. Что такое четвёртый период, после трагического 1204 года?
Я бы позволил себе не согласится с почтенным рецензентом данной работы, Михаилом Сюзюмовым, который ставил под сомнение саму идею Горянова начинать своё повествование с Латинской Империи. Вопреки словам свердловского классика, логика здесь есть — автор пытается показать, что пришельцы с романо-германского Запада плюс-минус удобно уложили свои системы управления и эксплуатации в уже устоявшиеся порядки феодального общества. Чуть более полувековое правление «латинян» в отдельных областях Греции не оказало, по мнению автора, существенного влияния на эволюцию византийского общества, что он и пытается доказать на примере Никейской империи Ласкарей, и, отчасти, Эпирского деспотата Ангелов. На всех территориях разреженной отныне Ромейской империи он видит процесс планомерного развития феодального иммунитета — «экскуссии», что приводит к пиковому развитию феодального землевладения, которые совместными усилиями подавляли городские торгово-ремесленные круги в пользу предоставления взаимовыгодных привелегий генуэзским или венецанским торговцам.
Самым заметным последствием административного господства латинян стало усиление позиций итальянских торговцев, которые, пользуясь противоречиями в элитах, выбивали себе всё новые торговые привелегии, тогда как византийский «истеблишмент» получал от торговых операций конкурирующих мега-эмпорий изрядные барыши. Латинское господство, с точки зрения автора, привело к укреплению независимости греческих феодалов, утверждая, что завоевание части земель способствовало размыванию абсолютного господства власти басилевса, и условные прониатские владения стали наследственными иммунитетами-экскуссиями, изначально — налоговым, а затем — административным и судебным, и получают фактическую автономию от государственной системы. Что до византийского города, то он не стал зерном новых, капиталистических отношений, хотя Горянов и утверждал, что развитие «производительных сил» продолжалось и в его рамках, пусть даже и скудное. В конечном счёте, недостаточное развитие формации автор видит в полном, укрепляющемся господстве феодализма, которое не позволило появится новому классу, который выломал бы общество из застоявшейся системы эксплуататорских отношений. Именно поэтому одним из центральных моментов истории поздней Византии Горянов считает восстание зилотов, которое рассматривается как своего рода попытка возрождения былой империи, но на новых началах, вне рамок феодальной пронии и сфер влияний итальянских торговцев, однако это движение потерпело поражение в схватке с феодальной верхушкой Греции. Это движение и расценивется автором как последний акт в трагической пьесе о попытках сохранить Византию как цивилизацию.
Книга, конечно, весьма солидная, но её размах таков, что без целого комплекса вопросов не получится отделаться...
Конечно, вопросы касаются прежде всего ядра всей концепции Горянова — вопроса об экскуссии, которую он считает главной причиной формирования сильного класса феодалов. Однако, как нам известно (даже такому профану, как мне), что жизнь позднеромейской элиты продолжает, во многом, вращаться вокруг Константинополя, и изрядный слой знати был заинтересован в интенсификации централизации, для повышения контроля и за торговым обороом италийских товаров, и за сбором налогов, в том числе — в противодействии иммунитеным процессам. Однако этим союзникам имперской бюрократиии слово не было дано. Всего десять страниц посвящено ещё одному мощнейшему игроку на внутриэкономическом пространстве Греции — монастырям, которые задолго до латинского завоевания были знакомы и с налоговым иммунитетом, и с судебным.
Вообще, корпоративное начало и в исследовании эксплуататорских классов, и в изучении крестьянской общины, в рассмотрении города автором опускается, даже восстание зилотов в его интерпретации преследует не конкретные цели какого-то сообщества, а общеимперские интересы. О ремесленных организациях эргастириях Горянов пишет очень мало, однако, по всей видимости, его тезис об отсутствии коммунального самоуправления и зачатков капиталистических отношений справедлив — даже в богатых Фессалониках ремесленники и торговцы не были способны защитить свою автономию перед деспотами даже при поддержке имперских чиновников-эпархов. Даже деспотичные дома Флоренции той эпохи зачастую избегали вмешательства в тонкую ткань горизонтальных связей «низа», понимая губительность подобного вторжения, греческие же их современники были менее разумными. Вообще, интересно было бы поставить вопрос, как изменилась экономика Империи, когда Константинополь был существенно подорван как абсолютный центр всей жизни государства? Вряд ли восстание зилотов возникло именно в богатых Фессалониках на пустом месте — вполне возможно, что это была неосознанная попытка сломить многовековую инерцию упадка Империи, и придать новый импульс к развитию, используя опыт итальянских городов-республик. Однако, видимо, этот вопрос не входит в оборот изучения «феодальной формации».
Кроме того, византийское крестьянство, пожалуй, одно из важнейших частей этого общества, отведено на задний план, являясь объектом истории «феодализации». Горянов говорит об общине и её разложении, но советские истории в принципе всегда, во всех временах видят разложение общины. Интересна сама закатная стадия его истории, когда крестьяне оказались бессильными перед всесилием могучих, хотя в предыдущих столетиях именно мелкое провинциальное крестьянство, судя по всему (читаю Перри Андерсона, не обессудьте), и обеспечивало устойчивость этому обществу. Децентрализованное и социально гибкое крестьянство Востока оказалось более устойчиво к экономическому кризису, охватившему Запад в эпоху ВПН, и в течении столетий представляло собой своего рода гарантию стабильности в низовой экономике. Однако в последние два века, по всей видимости, развитие крупных феодальных кластеров погребло под собой крестьянство, превратив его в источник дохода для самовластцев, похоронив изначально здоровую социальную и производственную децентрализацию.
Так что в плане изучения социально-политического строя Горянов остался на позициях тогдашнего «мэйнстрима», и рассматривал процесс развития «феодализма» как формирование правящего класса эксплуататоров, тогда как крестьянству и горожанам оставалось лишь «ухудшаться» в своём положении. Но, нужно признать, автору вполне удалось показать процесс сегментации Империи, перераспределения доходов с земельных фондов. Но картина, конечно, получается интересная — если локальные игроки в Малой Азии, объединялись вокруг Ласкарей и противостояли одновременно и латинским магнатам новоиспечённых королевств, и туркам востока полуострова, то с восстановлением Константинополя как центра государства этот процесс прекратился, по факту, и крупные магнаты предпочитали выжимать ресурсы из полученных ими земель, конвертируя их вовсе не на пользу «плебса». Поэтому, с моей точки зрения, восстание зилотов интересно в качестве попытки горизонтальной самоорганизации пластов общества Фессалоник, в качестве попытки выхода на иной уровень социальной жизни. Как ни странно, автор больше уделил внимание событийной канве восстания, а не социальной. Также странно, что Горянов упустил из внимания крестьянство Эпира, которое, по мнению некоторых византологов, сохраняло свои земельные владения и могло обеспечить себе экономическую независимость от магнатов, что-то подобное долгое время существовало и в Трапезунде. С чем это связано?
Поздняя история Византии — сложная, многоактная и многомерная пьеса упадка не просто государственных институтов, но деградации общества, процесс которого начался задолго до того, как крестоносные войска взяли Константинополь. И история того, как ромейские магнаты брали власть в провинциях — одна из её частей. Насколько значительная? Покажут дальнейшие изыскания.
Всемирная история. Т. 2. Средневековые цивилизации Запада и Востока. Тв. ред. П. Ю. Уваров. Ин-т всеобщ. истории РАН. — М.: Наука, 2012. — 927 с.
Средневековье было эпохой, в рамках тысячелетней истории которого человечество обрело чёткие контуры, и получило импульс к новому витку развития – к добру ли, к худу, иной вопрос. Мы чётко знаем, что мир вошёл в Средневековье одним, а вышел из него другим, во многом, уже знакомым нам – а вот каким именно, и что этому способствовало?
Нелёгка миссия людей, пытающихся совершить позитивный синтез уже существующих знаний – пропасть лет и веков, миллионы людей, без конца взаимодействующих друг с другом, едва ли не ежедневно созидающие и разваливающие социальные связи, ежеминутно творящие культуру – в большинстве своём исчезающую без следа, но частично вплетающую новые нити в наследие человечества. Что же делать, как среди этого невероятно сложного массива выделить общее, как выявить скрытые механизмы движения развития всего человечества?
Новый проект «Всемирной истории» является весьма амбициозной идеей – впервые за последние полвека отечественные историки пытаются создать какое-то общее видение человеческой истории, стараются осознать сам предмет своей науки, сделать срез современного понимания созидания современного мира. Замысел серьёзный, и на нынешнем этапе сложный в своей реализации. Когда проект «Всемирной истории» делали в советское время, то их главной проблемой была поимка вечно меняющейся генеральной линии партии в вопросах марксисткой историософии, но крепкий фундамент идеологии и базовый набор цитат у них имелся, так же, как и готовый круг вопросов. Уже сложнее пришлось авторам многотомных «Истории Европы» (рубеж 1980-90-х) и «Истории Востока» (середина 1990-х), где методологический становый хребет отсутствовал, при относительно высоком качестве этих томов, редакторам не удалось придать томам единство – каждый из авторов писал о своём – кто с уклоном в политическую историю, кто в экономико-социальную с акцентом на «сталинский марксизм», кто уходил вообще в сторону, сосредотачивая внимание на какой-то частной проблеме.
К чести Павла Уварова, он всё же постарался опредметить разговор об эпохе Средневековья, его задачей было определить методологический вектор, в котором должна вестись работа коллектива авторов, да ещё сделать так, чтобы он не сковывал им руки. Но идеологии никакой нет, ответственность на парочку бородатых философов из Германии не возложишь, надо самому искать определяющие основы основ мировой истории аж за тысячелетие. Что делать?
Этим несчастным досталась доля характеризовать эпоху, границы которой очень условны и неопределенны, а само понятие «средних веков» вышло из совсем другого времени. Все мы вышли из страны Советов, даже те, кто в ней не родился, и помним, что в Средние века царил феодализм, и, прежде чем браться за такой масштабный проект, нужно с этим понятием разобраться. Как мы помним, ни «История Европы», ни «История Востока» от этого понятия не отказывается (вспоминаем «восточный феодализм» Леонида Алаева), что же делать авторам новой «Всемирной истории»? Определять его как способ производства (феодальный класс землевладельцев и зависимые от него крестьяне-держатели), политическую организацию «расщеплённого суверенитета», или ступенчатый социальный строй? Или всё вместе? Да уж больно вариативность этих явлений велика. В конечном счёте, какими процессами можно запараллелить Фатимидский Египет и Мезоамериканские цивилизации?
На помощь пришло понятие «мир-системы», спасибо от души Фернану Броделю и Иммануилу Валлерстайну. Средневековье было решено показать не в его диахроническом аспекте развития, не в «вертикальном» взлёте к эпохе Модерна, а по синхронии, по горизонтальной взаимосвязи обществ друг с другом, от века в век. Немного некорректное сравнение, но что-то подобное пытался делать Игорь Можейко-Булычёв в своей «1185». Основной задачей отныне становится демонстрация связанности и целокупности мирового развития, взаимопроникновения и взаимовлияния. В этом решении есть логика, ведь если переплести цивилизации между собой, появится и диахрония – будет видно, как коммуникация между культурами увеличивается, и весь мир, в конечном счёте, обретает своё относительное единство в Раннее Новое время.
Это складывание ранневременной мир-системы и образует верхнюю границу Средневековья в XV-XVI веке, как бы не возмущался покойный Жак Ле Гофф (о том, почему она завершается началом прорыва Европы – чуть ниже). С нижней всё сложнее, ведь перманентный о очень тяжёлый кризис во всей Евразии длился несколько веков, кризис, из-за которого античные цивилизации посыпались, как карточные домики, и к VI-VII вв. образовали вакуум. Однако с чего считать – с кризисов II-III вв.? С природными катаклизмами V-VI? С Великого Переселения Народов и орд кочевников, раз за разом вторгающихся в пределы Европы, Ирана, Ближнего Востока, Индии, Китая? Или с развитием систем авраамических религий, с соответствующей социально-политической основой? Пришлось определить, весьма условно, в качестве точки отсчёта падение старых имперских систем, и развитие новых, порой синхронных преобразованию низовых социально-культурных переплетений.
Ладно, утверждаем понятие мир-системы. Однако и в этом случае у нас не исчезает проблема связующих элементов, скрепляющих воедино Средневековье. Редакторам приходится констатировать, что категориальный аппарат устарел, и принцип старика Кун-Цзы для начала «дать всему имена» уже не работает, уж слишком много разночтений. И старый добрый «феодализм», как мы уже поняли, не подходит. Приходится идти от масштабных теоретических моделей, порой даже от противного, противопоставляя мир Модерна миру Архаики. Что же было выделено? Элементы таковы — отсутствие правового обеспечения собственности; система государственности, основана на внеэкономическом принуждении, «данничестве»; общество господствует не гомогенное, а иерархическое, причём иерархия, по мнению редакторов, утверждается элитой общества, чаще всего военными кругами, основная часть же населения сосредоточена в аграрных социальных ячейках, и связана с правящим слоем прежде всего рентно-налоговыми отношениями.
Итак, Средневековье предстаёт перед нами аграрным обществом, над которым существует надстройка в виде правящего класса, живущего за его счёт, и предоставляющего в ответ определённые блага и услуги – к примеру, защиту от внешнего врага, поддержку транспортной коммуникации, и дальше по тексту. Общества усложняющиеся, развивающиеся, но – в своих рамках. Индия, в которой отношения иерархий джати к XVI веку обрела подобие развитой, и едва ли не до хруста жёсткой системы, тому пример, хоть и не самый типичный.
И самое главное, чему посвящён этот том – итоги Средневековья, и становление общемировой мир-системы под эгидой европейских стран. Что привело к доминированию Европы – не португальские же пушки в Гоа, и не поток золота из Нового Света, который благополучно перенасытил рынок драгметаллов, и обрушил пару крупных рынков того времени?
Здесь редакторы вытаскивают из полузабытия прозорливого и во многом опередившего своё время Ибн Халдуна (XIV-XV вв.), и его идее (точнее, вычленяемой современными исследователями схеме) «перепроизводства элит». Общая схема такова – после системного кризиса власть переходит в руки сплочённой группе, чаще всего воинов, которая становится новой элитой, садящейся на налог-ренту с подчинённого населения. Гармония между элитой, государственным интересом и обществом сохраняется до той поры, пока потребности элиты не превышают возможности рентного дохода, в этом случае она черпает средства из необходимых государственных ресурсов, постепенно повышая уровень своего потребления, и одновременно снижая свою возможность реагировать на вызовы. Это приводит к новому кризису, упадку элиты, и её последующему смещению более активными и сплочёнными группами. И так по кругу…
В основе концепции развития мир-системы, которую продвигают редакторы, лежит представление о том, что европейские страны смогли разорвать порочный круг, служащий серьёзным тормозом для развития обществ, и выйти на новый качественный виток. Редакторы, вслед за Ибн Хальдуном, отводят большую роль экспансии кочевников, чаще всего сокрушавших обветшавшие элиты, и образующих новые, и отмечают, что с определённого времени, на рубеже тысячелетий (l’an mille), Европа оказалась вне досягаемости этой экспансии, что вместе с завидными географическими условиями и обеспечивали относительную стабильность общественных структур, и помогло избежать деструктивного калейдоскопа элит. Поэтому европейским сообществам не требовалась монолитная власть, едва ли не «под ноль» выкачивающая ресурсы из общества для внешней защиты, и что позволило сохранить столь необходимую для развития «ячеистость» и «многоукладность», высокую роль самоорганизации. Причём, слоёв этой мелкой организации было несколько, обычно выделяют «общину», «приход» и «сеньорию». Это же синхронизировалось с развитием имперских редистрибутивных систем на Востоке, которые в конечном счёте истощили и привели в упадок общества на Ближнем Востоке, в Индии и Китае. В Европе же это позволило сформировать динамично развивающиеся и гибкие институты, которые в удобный историческим момент позволили совершить рывок к большей системности общества, оказывающего влияние на государство.
Сама базовая концепция вызывает великое множество вопросов и уточнений, и редакторы явно неуютно себя чувствуют под этим обстрелом, в котором, при других обстоятельствах, они бы и сами приняли участие. В частности, множество оговорок касается «ячеистости» европейского средневекового общества, и которое вовсе не было чуждо миру Востока. Не было чуждо ему и множественность сильных социальных акторов, можно вспомнить буддийские монастыри в Китае, или самодостаточные в экономическом и военном отношении регионы Индии, успешно сопротивляющиеся экспансии военных элит. К слову, множество вопросов вызывает и применение ибн-хальдуновской теории к более поздним временам: вспомним, что упадок Великих Цивилизаций наступил всё же не после разрушительных кочевых набегов, а в рамках огромных и, казалось бы, сильных империй, содержание которых очень дорого стоило обществу? Быть может, не несчастные кочевники, и не ротация элит в порочном круге политической сансары обеспечили кризис и отставание Востока, а, как ни парадоксально, костенение правящего класса и рост его могущества, во имя которого приносилась в жертву социально-экономическая многоукладность их обществ? Быть может, не «роскошь феодализма», как пишет редакция в лице Уварова, а наоборот, многоакторное противостояние ей создало Европу? Грубо говоря, взлёт европейской цивилизвции обеспечивалась увеличением социальной сложности, а упадок Востока – успешному противостоянию процессу социогенеза и централизации?
Это очень спорный вопрос, я не готов дать на него ответ, но, быть может, вызовет новые дискуссии, столь необходимую нам «обкатку идей» и оживления дискурсивного поля?
Пожалуй, ещё одна группа вопросов касается того, как авторы и редакционная коллегия рассматривают социальное развитие и динамизм средневековых обществ. То, что мы читали выше, по большей части касается элиты, и того, как она извлекала ресурсы с более низовых уровней человеческих сообществ. А они сами, собственно, где, немая сила истории? Не только элита и государство, но и низовые сферы вошли в Средневековье одними, а вышли несколько иными, изменилась плотность населения, стили жизни, а вместе с ними социальная жизнь. Можно долго говорить о «la longe duree», но динамизм в развитии общества присутствовал… и не нашёл отражения на страницах этой немаленькой книги. К примеру, существенно расширился ареал сложных аграрных обществ, поглотив собою бывшую периферию античных цивилизаций, но об этом мы тоже не узнаем. Где же она, «великая крестьянская цивилизация», где?
Теперь о мелочах. Разделы «Всемирной истории», как правило, написаны на хорошем научном уровне, с учётом разнообразных сторон социальной жизни – политики, экономики, социального, культуры. Скажем, чудо как хорош раздел о Классическом Средневековье, написанный Павлом Уваровым и Юлией Арнаутовой, Елена Мельникова постаралась сжать триста лет истории Древней Руси в четверть сотни страниц, Николай Крадин оседлал своего любимого конька, кочевые империи («квазицивилизации», по его определению), и предоставил нам сразу несколько глав. Стоит отметить и следование определённым новаторским трендам – скажем, идее о противостоянии стихийной сеньориальной системы Средневековья более централизованным феодальным институтам, при поддержке королевской власти и мощи католической церкви (впрочем, это компенсируется достаточно посредственными разделами о Европе Раннего Средневековья, где реалии нарождающейся социальной динамики и многоукладности отражены слабо).
Хотя в целом компановка материала вызывает свои вопросы. Англия рассматривается в отдельной главе только до нормандского завоевания, позже она включается в материал о «Западе вообще» — но так уж ли она отличается от других «варварских» и «постварварских» королевств Европы, коим было уделено куда меньше внимания? Или, скажем, где же глубокая специфика выделенных в отдельные разделы локальных обществ Эфиопии, Кореи, Тибета и прочих подобных земель, причём им уделено столько же места, а порой и более, чем, скажем, Японии, или Восточной Европе? Также меня смутило освещение истории Византии в Ранее Средневековье – уверена ли автор сего раздела, Александра Чекалова, что весь исторический процесс за несколько веков сводится к «иконоборчеству»? За иконоборчеством потерялось всё, и о Византии как о государственной и социальной структуре мы узнаём только с XI века.
В целом, конечно, издание прорывное, и я никак не ожидал, что оно окажется на весьма приличном уровне. Несмотря на явную растерянность редакционной коллегии и коллектива авторов, они смогли потянуть весьма и весьма сложную задачу хотя бы поверхностного синтеза средневековой истории, и можно только поздравить их с успехом.
Средневековье, конечно же, осталось загадкой. Дискуссии продолжаются, мы продолжаем изучать эти общества, пытаясь понять, какие дорожки привели мир к Модерну, и как возникла современность? Встанем на ступеньку, обозначенную «Всемирной историей», и пойдём дальше.
Изучение исторических процессов, особенно большой сложности и длительности, в нынешнее время представляет собой огромный труд. Анализ исторических событий сейчас представляет собой комплексное взаимодействие многих подходов, союзов наук и методов изучения, работу с самым широким контекстом фактологии, имеющейся у нас на руках.
Военная история, или, точнее, история воин, в этом плане более консервативна, и часто остаётся верной союзницей неопозитивизма с его склонностью просто дать последовательную цепочку событий той или иной войны. Именно поэтому она кажется такой простой для изучения. Основная масса любительской публицистике посвящена именно войне, боевым действиям, формам вооружения, биографиям генералов и прочему – прочему, связанному с милитаризмом. Нужно сказать, что лучшие представили этого жанра читаются не хуже любых приключенческих романов. Несравненно труднее написать в контексте времени, показать войну как отражение конфликтов внутри общества и между обществами, а не просто как череду кровавых походов и буйных пиров победителей. Отсюда и берутся дурацкие байки и взявшейся с нуля монгольской армии Тэмучжина и разом сокрушённой Александром Филипповичем могучей Ахеменидской державе. Война – лишь следствие того, что происходит на её фоне…
Само собой, не даёт покоя и великое арабское завоевание, создающее впечатление внезапно налетевшего цунами, сносящего всё на своём пути, и разбившегося только о волнорезы армий Карла Мартелла и танской династии. Стремительное шествие армий под зелёным знаменем Омеййадов вплоть до 750 года редко встречало достойный отпор, и это сбивало с толку исследователей, помнивших о мощи византийской армии, силе персидских катафрактариев, мрачной неуступчивости среднеазиатских крепостей. Армия легковооружённых бедуинов крушит древнейшие опоры цивилизации? Картина завораживающая и нелепая одновременно…
Должен сказать, что в арабистских сюжетах я начал разбираться с книги англоязычного историка Хью Кеннеди, на последнем курсе университета, когда начал вникать в востоковедческие штудии, углубляя знание средневековой истории. Мой тогдашний интерес к военной истории, ещё не до конца иссякший, заставил взять в руки свежепереведённое научно-популярное издание, посвященное именно сюжету арабских завоеваний. Стоило ли оно того?
Английский историк Хью Кеннеди занимается политической историей арабской цивилизации, стараясь при этом отдавать дань не только неопозитивизму, в рамках которого в основном он и трудится, но и забредать в археологию, историю культуры, анализ эволюции институтов, источниковедение… Довольно много он писал по военной истории Халифата, выпускал обобщающую работу по военным тактикам кочевников, залезал и в более позднее время, создав книги о средневековом Аль-Андалусе и, почему-то, о замках крестоносцев Утремера. Наше же внимание коснётся одной из его поздних работ, «The Great Arab Conquests. How the Spread of Islam Changed the World We Live In» (2007), которая имеет научно-популярный характер и рассказывает в общих чертах о расширении границ мира Полумесяца, которое с завидным упорством продвигали на все стороны света упрямые последователи Пророка. Итак, какова концепция?
Самое важное – определить, почему между двумя противоборствующими целые века цивилизациями вдруг врубился широкий клин арабских армий, навсегда разрубивший их недружественные объятия? Истоки арабской военной мощи Кеннеди видит в аспектах, связанных с сознанием, то есть в религиозной и вообще культурной составляющей. Не обойдя вниманием Химиййар, Лахмидов и Гассанидов эпохи Джахилиййи, автор стремится найти глубокие традиции воинской культуры, от века закалявшей суровый аравийцев в борьбе друг с другом, и представители этой культуры впервые были объединены под одним крылом деятельностью Мухаммада. Его наследники использовали элементы религии для скрепления и объединения родов аравийских шейхов – и купцов из городов Хиджаза, химиййаритских и лахмидских горожан, бедуинов из глубокой пустыни. Фактор сочетания воинской культуры, религиозного единства «уммы» и наличия внешнего врага в виде ослабленных, но ещё доминирующих Византии и Персии сыграли главную роль.
Что до причин поражения остальных держав, то Кеннеди описывает кризис VI века, известный теперь историкам, изрядно опустошивший Ближний Восток, и без того истрёпанный постоянными воинами, это опустошение коснулось и византийских армий, и персидских, мощь их была подорвана к моменту выхода арабов на сцену большой истории.
Бросается в глаза, конечно же, определённая повторяемость событий, что, конечно же, можно списать и на специфику нарративных источников. Однако основной элемент таков: лёгкие победы и относительная лояльность местного населения. К примеру, египетские копты активно сотрудничали с завоевателями, желая сбросить тяжёлое ярмо византийской власти и религиозного давления, персидские области и города попросту договаривались с пришлыми, соблюдая лояльность в обмен на определённые условия. Конечно, тяжёлые вызовы бросали арабам правители Мавераннахра, да и войска Кахины-Пророчицы в Магрибе изрядно потрепали нервы мусульманам, однако общая картина всё равно ясна. Основная идея Кеннеди, на мой взгляд, пусть даже и легковесно и мимолётно выраженная, перекликается с мыслями российско-советского ираниста Алия Колесникова («Завоевание Ирана арабами»), который описывал процесс договора с местным населением. По крайней мере на первых порах, мусульмане всегда могли найти общий язык с микросообществами, с территориальными объединениями, с городами и мелкими правителями. В этом, по всей видимости, секрет быстрого завоевания традиционно децентрализованного Ирана, и здесь же – ответ на вопрос, почему арабы до определённого момента не смогли пробиться в Малую Азию ни со стороны Сирии, ни со стороны Армении, где их неизбежно встречали и всё ещё могучая византийская армия, и враждебность местного населения. В Магрибе же достаточно просто было завоевания опорных пунктов, к примеру Лептис Магны и Тимгада, как и во времена упадка власти Рима и вандалов, примерно так же дело обстояло и с перехватом нитей управления у немногочисленных представителей вестготской элиты. А вот небольшие государства Средней Азии, в той же Бухаре или Пенджикенте, дали серьёзный отпор.
Таким образом, помимо чисто описательного момента событий арабских завоеваний, Кеннеди проводит и какую-никакую концепцию, скажем так, «платформы» их завоеваний. Именно поэтому историк вытаскивает из источников «голоса прошлого», позволяющие показать, что исламское владычество в чём-то было всё же не так плохо, как казалось историкам более позднего времени. Да, источники весьма обрывочно повествуют о подробностях тактики арабов, о ходе сражений, о взятии городов, о многодневных переходах армии. Но они могут кое-что сказать об отношении рядового населения нового Халифата, которое сохраняло под властью зелёного знамени свою самость.
Ещё стоит добавить пять дирхемов в копилку книги – она хорошо написана, лица и события запоминаются и даже для начинающего читателя вся последовательность завоеваний станет ясна и понятна. Уже при первом прочтении я хорошо запомнил узловыее моменты сирийской и египетской кампаний «праведных халифов», имена великих полководцев, таких как Халид ибн Валид и Амр’ ибн Ал’Ас, для меня не была секретом трагическая судьба последнего шаханшаха Йездигерда III, и прекрасно запомнилось, чем знаменит Тарик ибн Зиййад и как он связан с западными готами. Книга написана весьма талантливо, и пригодится любому, кто хочет просто ознакомится с тем, как исламская цивилизация расширяла свои границы.
История частной жизни. Т. 1: От Римской империи до начала второго тысячелетия М.: Новое литературное обозрение, 2014
Что меня во французских учёных всегда удивляло – это умение организовывать крупные межавторские проекты, многие из которых оказываются просто эпохальным событием в историографии. Нет, в России такие тоже есть, ничего не скажешь, и многие из них весьма хороши, но чаще всего именно французские многотомники оказываются наиболее известными и любопытными. Например, «Fare L’Europa», подарившая нам множество фундаментальных работ.
Есть и более специфические проекты. Вот, например, интересный долгострой под названием «Histoire de la vie privee», создаваемый с 1985 по 1999 года, который изначально проталкивали Жорж Дюби (1919-1996) и Филипп Арьес (1914-1984), настоящие мастодонты школы «Анналов», авторы многочисленных и интереснейших исследований по истории европейской культуры. «История частной жизни», в противовес глобальным обобщений по стратам, классам, и уж тем паче – цивилизациям. Очень в духе их направления: показать, как жил простой человек, простой, обычный человек в обычной, самой рутинной своей жизни – то есть того, собственно, что составляет самый массив исторического времени. Слово «prive», вынесенное составителями в заглавие, в данном случае прямо-таки наталкивает на мысль о противопоставлении его «social», «общественному», и это действительно так. По словам самого Дюби, главная задача серии – показать человека вне общественных отношений, в кругу семьи, в крепких стенах собственного дома, где он мог быть самим собой, и устанавливать свои законы, пусть даже и имеющие изначальный импульс от общества. То, что может показаться нам нелепым, много значит для наследников европейских традиций, ведь вся их история – это попытка отделения индивида от общества, создания атомарной личности либо атомарных ячеек социума. Возможно, изучение частной жизни позволит историкам понять, какие формы принимало это «отчуждение» в более ранние времена, что за ним стояло, и какие психологические изменения наступали с ходом веков?
Первый том, подготовленный историками, вышел в 1985 г., через год после смерти Арьеса, которому так и не суждено было увидеть первых результатов своих трудов, как с грустью вспоминает Дюби. По задумке, первый том укладывался в эпоху до столь любимого французами «L’am mil», «тысячного года», включая в себя и раннее средневековье, и античность. Нелёгкую задачу курировать столь обширную эпоху возложили на плечи профессора Коллеж де Франс Поля Вейна, одного из самых маститых античников Франции, известнейшего специалиста по истории Римской империи. Историк привлёк к работе разношёрстную группу специалистов из самых разных университетов, включая, кстати, и Принстон с другого берега океана. Каждый из разделов, написанный рабочей группой, представляет из себя маленькие монографии, «вещи-в-себе», и о каждом из них стоит поговорить отдельно.
Поль Вейн, здравствующий и поныне, написавший первый раздел, личность во многом примечательная. Историк римского мира, с самого детства увлекавшийся археологией, не имел чёткой принадлежности к какой-либо группе историков. К школе «Анналов» изначально он относился весьма скептически, однако сблизился с ними в 1970-е гг., что позже вышло в полноценное сотрудничество с Дюби и Арьесом. Его глава посвящена традициям частной жизни в Римской империи: греков именитый историк предпочёл опустить, поскольку, по его мнению, римская цивилизация имеет свои корни именно в эллинистической цивилизации, и является её продолжением. Не будем обсуждать, насколько это концепция правдоподобна, у Вейна она просто есть… Скажу лишь, что, скорее всего, жизнь античного полиса всё же имеет свою самобытность, поскольку сама структура римского мира отличалась от обычного политического строя Греции. Но ладно.
Вторая детерминанта заключается в дистанцированности историка от Рима. Pax Romana – не Европа в современном понимании, считает Вейн, это особая, совершенно самобытная культура, не менее экзотичная, чем восточные общества. Он предлагает искать в ней инаковое, особенное, а не то, что соединяло бы её с современностью, создавая иллюзию родства.
Здесь Вейн высказывает свою концепцию «человека гражданского», человека, чья частная жизнь была подчинена от начала до конца вполне определённым общественным нормам. Вообще, автор так разошёлся, что его «глава» занимает практически три сотни страниц, то есть, по сути, является монографическим исследованием. И неудивительно: Вейн старается проследить весь путь человеческой жизни, от самого рождения до смерти. Казалось бы, он изучает историю семьи: но эта семья разрастается в Риме до невиданных широт, охватывая огромные пространства жизни. Связи с многочисленными семействами, общественными группами, многочисленные рабы и вольноотпущенники, клиентела – всё это впитывало, вписывало, даже «забивало» человека в структуру общества. Он в принципе не мог себя чувствовать свободно, поскольку все его действия, и даже сексуальная жизнь, получали свою оценку у окружающих. Очень емкий и прекрасно написанный раздел сообщит нам и о браке в римскую эпоху, и о более чем сложных социальных и юридических отношениях между людьми и стратами, которые они образовывали, о тех сложных «габитусах», которые активно навязывало римское общество всем своим субъектам.
Итак, первое: перед нами человек гражданский, общественный.
Для того, чтобы спаять две эпохи, античную и средневековую, был приглашён именитый англо-американский историк Питер Браун, спец по Поздней Империи, активно прорабатывающий антропологические методы. Это и придало второй главе особый окрас: историк должен был показать, каким образом произошло смешение двух радикально противоположных мировоззрений в частной жизни, как «человек гражданский» стал «человеком духовным». В эпоху со II по VI век изменилась сама структура римского общества, считает Браун, город-полис-урб/цивитас сменился Церковью, и частная жизнь человека, его «Я» оказалось в окружении совсем иной реальности, нежели раньше.
Водораздел проходит в ту эпоху, когда христианство становится обширной «мировой» религией на территории Империи, став не просто одним из многочисленных культов автохтонного населения, а особой, невиданной по своим масштабам и формам структурой. Христианство было новой структурой сознания, противопоставлявшей себя всем иным обществам – оно провозглашало новый строй, без разделения на ячейки, объединение всех людей в единую, большую семью. Строгость порядка, морали, отрицание сексуальности – всё это весьма серьезно отличало христианскую этику от этики «языческой», и образовывало иное организующее начало – Церковь. По мнению Брауна, этот структурный элемент возник на густом замесе тяжёлого быта Поздней империи, на фоне растущей бедности, и в городах появляется фигура епископа, человека, который занимает всё больше места в умах горожан. Их привлекает к новому институту невиданные ранее ощущения – ощущение собственной греховности и страх смерти, точнее – расплаты за неправедную жизнь в этом мире. Смерть становится основополагающим элементом в мировоззрении человека, души покойных занимают огромное место в общественной иерархии, и человек ощущает свою жизнь придатком к будущему Загробному Сущему. Однако, даже разделившись на «церковь» и «мир», люди стремились к большему уединению и отторжению от плотского: так родилось монашество.
Второе: превращение гражданского человека в духовного. Должен сказать, что Браун не акцентирует своё внимание на мирянах, его интересует именно новые структуры сознания, привнесённые христианством, что он и описывает.
Третий раздел, написанный Ивон Тебер, профессиональным археологом, стоит особняком. В отличие от всех прочих глав, это не общий очерк частной жизни, это скорее узкопрофильное исследование, интересное, в основном, своей методологией интерпретации. Тебер копает в Северной Африке, Тунисе в основном, частные виллы и городские дома. Согласно тексту Витрувия об архитектуре, дом человека был тесно связан с его социальным статусом, и был неким образом «освящён» общественной системой. Однако не всё так просто: жилищные комплексы служат своеобразной иллюстрацией проявления человеческого «Я» в истории, проливает свет на его повседневную жизнь.
В чём заключается метод Тебер? Dоmus – сложная структура, которая никогда не имела строгих правил организации. Мы знаем, что дом всегда имел помещения, которые несли «общественный» характер, скажем, приёмные, однако в нём можно вычленить и частные уголки, не переназначенные для чужого взгляда. Вычисление подобных мелочей всегда индивидуально, от раскопа к раскопу, и здесь основным источником служит планировка, так как всегда был уклон от принятого типажа. Второй источник – фрески и мозаики, различные декоративные финтифлюшки, много говорящие о порядках в семье и их вкусах. Это могли быть портреты предков, сюжеты из легенд, элементы украшений. Однако Тебер вскрывает в жилищной архитектуре то, что называет принципом «амбициозности»: руководящими приёмами, которые характерны для различных уровней римских социальных страт. Несмотря на то, что историк пытается вычислить определённый уровень индивидуальности социальных ячеек, конечный вывод делает о значительной зависимости построения домов от принятых общественных норм. Однако стоит заметить, что Тебер исследует дома знати, которые всегда были людьми публичными и плотно влитыми в общественные отношения.
Третье: человек в рамках своего дома. Частное частично сливается с общественным, до такой степени, что становится сложно выделить частное.
Четвертый раздел согреет душу любому медиевисту, так как рассматривает полтысячелетнюю эпоху между фактическим распадом Империи и 1000-м годом, так называемую эпоху Раннего Средневековья. Этот раздел написан Мишелем Рушем, известным специалистом по истории Галлии и Франкского государства. Что определяет контекст частной жизни этой эпохи, спрашивает нас историк? Исчезновение власти. Хиреют и сходят на нет гражданские порядки городов. Теперь вся Галлия – сплошное пространство частной жизни, и в то же самое время, именно на её основе строится и жизнь общественная. Жизнь пакуется в рамки малых групп, леса наступают на плодородные поля, дикая природа и не менее дикие люди обступают очаги цивилизации. Варварские правды, обычаи кровной мести говорят нам, с одной стороны, о важности сплочения микрогрупп, с другой – о жестокости противостояния с внешними коллективами. Смерть – незваная, но частая гостья у этих людей, причём даже самых знатных. Руш, также, как и Браун, описывает мир борьбы мировоззрений, борьбы за завоевание места в душах людей. Сила наступающих германских племён, была в их страшной жизни, которая делала каждого мужчину воином, каждую женщину – прежде всего матерью. В основе их воззрений, пишет историк, лежала религия страха. Местная галло-римская церковь дала им религию надежды, восприняв в ответ языческие представления, касающиеся брака и семьи, приняв и правила автономной личности, в противовес сугубой коллективности изначальной христианской общины.
Четвёртое – распад античного гражданского общества, торжество частной жизни и её переорганизация, переструктуризация, в данном случае, рассмотренная на примере Франкского государства.
Последний раздел посвящён совсем иному региону – Византии. Его автором является известная во всём мире византинистка Эвелин Патлажан, пионер в области применения методов школы «Анналов» на материале греческого Средневековья. Сложный регион, сложное время, глубоко специфичные и неравномерно распределённые источники, слаба археологическая изученность – с этим всем пришлось иметь дело учёному. Поэтому она сосредоточилась на времени, содержащем наиболее атрибутированный в науке материал, X-XI вв. Это продолжение Римского общества, которое мы прекрасно видели в разделе Поля Вейна – семейная жизнь, регламентированная социальным, доминировала и в это время… по крайней мере, в рамках высших слоёв. Но особенно важно для Патлажан показать жизнь монастырскую, в том числе – и частно-монастырскую, в пределах своего дома. Именно здесь, как кажется исследователю, наиболее ярко проявляется частное как таковое, хоть даже и не выходящее за рамки принятых общественных отношений.
Пятое: византийское общество ещё крепко, и по прежнему саморегулируется в своих рамках. Но частное пробивает свои ростки, пусть даже незаметно, и исподволь.
Итак: от общественного человека – к религиозному. В Западной Европе – от общественной жизни к частной и обратно, по новым законам. Парадокс? Боюсь, авторам как-то не получилось частную жизнь от общественной. Они связаны друг с другом тесными узами. В конечном счёте выходит, что описанные общества складывались индивидами и микроячейками, которые искали возможность сообщения и объединения друг с другом. История частной жизни оказалась неизменно структурной частью социального, его воплощением в малой группе. Группа историков, конечно, пытается вычленить «риватное» как таковое, но оно неизбежно в их исследованиях является тем или иным проявлением общественных норм. Индивидуальность, с их точки зрения, существовала на протяжении всех этих веков. Всё дело в её проявлении…
В общем, первый том, безусловно, удался. Историки подошли к делу весьма ответственно, и написали яркие, содержательные очерки, которые, что редкость для коллективных монографий, стараются поддерживать общую линию сюжетов. А если учесть, насколько лёгким языком она написана, то вполне подойдёт и для всех любителей истории, поскольку авторы, придерживаясь так называемого «французского» стиля, писали в более популярной манере. Для медиевиста здесь надеется немало интересного материала, особенно в плане интерпретации и освещения проблематики, а для античника или византиниста она ещё более ценна, так как в этих подразделах далеко не так распространены методы исторической антропологии.